Камейша, К. Дорогой новой длился день / Казимир Камейша // Нёман. — 2026. — № 5. — С. 121—133.
Происходит что-то странное и необъяснимое. Его стихи, отдельные строчки часто всплывают в памяти звуками какой-то неуловимой мелодии. А ведь я никогда не слышал песен на его стихи. Хотя нужна л и этим искренним, так таинственно, мягко и взволнованно звучащим словам Музыка? Настоящая музыка звучит в них самих. Прислушайтесь:
Вот уже и сам ты начинаешь подпевать, подхватываешь знакомый мотив и продолжаешь его тянуть голосом сержанта Игнатьева под неумолкающие звуки боя. Но что это? Мотив как будто обретает совсем другое звучание. Хоть ритм тот же самый и то же самое поле боя:
Струны и поют, и плачут, и болью отдаются в сердце. И мы уже выразительно слышим, как внезапный взрыв обрывает их звучание, и обрываются они не только двумя отчествами матерей, но сразу эхом тысячи имен. А какой печальный и отчетливый, впечатляющий рисунок!.. И так почти в каждом его стихотворении о войне, где все выстраданное и пронесенное сквозь огонь да пламень говорит само за себя. Да и сам автор нам хорошо видится в грозовом мелькании обожженных лиц усталого солдатского строя.
И я совсем не зря затронул тему мелодичности его лирики. Сам он иронически относился к так называемому песенному «ля-ля». Но песню народную ценил, как никто другой. И даже утверждал: «Все, кроме песни, не вечно». Да и стихи поэта обрели настоящее звучание, когда он в своих творческих поисках начал улавливать душевное созвучнее богатством родного фольклора. Я полностью согласен с Максимом Лужаниным, который когда-то заметил: «Лысин пишет яркими густыми мазками и умеет переходить неуловимо к разным настроениям». У поэтов это самое «неуловимое»— всегда интересное и время от времени необъяснимое. Часто оно остается неуловимым и для самого поэта. Просто он ищет, нащупывает, иногда ошибаясь, единственно свою тропу, а когда находит ее, открывает нам дверь в мир своих творческих откровений и возможностей. Дальше я буду ссылаться на его двухтомное избранное, выпущенное в 1980 году издательством «Мастацкая літаратура».
Два тома в твердых обложках огненно-красного цвета стали моими настольными книгами. Алексей Пысин, кстати, с трепетом относился к этому цвету, утверждая: «Чырвань, чырвань, колер праваты». Очень уж часто приходится мне перелистывать знакомые страницы, чтобы сверить свои чувства, отыскать созвучие каким-то мыслям и освежиться хоть глотком настоящей искренности и духовности. Пожалуй, только Богу да близкому человеку можно исповедоваться вот такими строчками:
Видимо, это признание и есть часть того «неуловимого», которое постиг сам поэт, но которое не всегда легко постичь читателю. А вот еще одно признание: «Сэнс вечнасці, пах яе, колер // Без думах і слоў пазнаю». Удивительно, все то, что автор «пазнае без слоў», нам переадресует уже словами. Магическое, неуловимое?.. Возможно. Но недосказанности почти нигде нет. Есть только иногда подтекст.
Как поэт, он рождался и утверждал себя дважды: Пысин послевоенный и Пысин шестидесятых годов— это два разных поэта. И у меня, как читателя, было два открытия его поэзии. Первое — обычное: в его стихах все было «на уровне», но нигде выше уровня. В общем поэтическом потоке того времени голос Пысина оставался незаметным «в хоре», потому что не особенно отличался от голосов коллег. Мало кого волновали тогда и подчеркнутая публицистическая крикливость, вялое созерцание природы, преувеличенное восхищение буднями. Воплощенное в поэзии как бы отставало от возможностей самого поэтического слова. Было в стихах того времени много «солнечности» и «торжественности», а вот настоящего чувства не хватало. Не спасала и пейзажная красота родной природы. Так незаметно промелькнули перед глазами поэтические сборники Алексея Пысина «Наш дзень» (1951) и «Сіні ранак» (1959). Можно обратить внимание на то, что поэтическое «утро», если судить по названиям, у автора наступило значительно позже, чем начался «день». Магическая ошибка, что ли? Настоящий поэтический день начнется немного позже, с книги «Мае мерыдыяны» (1965). А пока Алексей Пысин шагает в ногу со своими товарищами по перу, нигде не выбиваясь из строя. Меня сегодня даже не удивляет тематическая ограниченность тогдашней поэзии. В послевоенное время вся страна, в том числе и мастера поэтического слова, жила одним — созидательным трудом, возрождая из руин все, что разрушила недавняя война. В стихах поэты дружно воспевали передовиков цеха и стройки, доярок и трактористов, ну, и само собой разумеется — «великого вождя» Сталина. Немногие писали о страшной войне, которая недавно отгремела под небом отчизны. Хотя дыхание ее еще чувствовалось повсюду. Ощущали ее горький воздух и мы, дети войны. Но фронтовики, добывшие победу, молчать не имели права… Война закончилась, а осмысление ее еще ожидало своего времени. Мы жили этим ожиданием.
Фронтовик Алексей Пысин в послевоенном десятилетии все еще в поиске. Но угадывается день его настоящих поэтических открытий, он уже близок. Вот-вот наступит то самое решающее мгновение и он вырвется из тематической блокады своего времени. В 1962 году выйдет из печати новая книга поэта «Сонечная паводка». Внимательно вчитываясь в ее строчки, можно уже подспудно уловить новое в осмыслении темы, едва заметная пристальность есть и в построении образа, в звучании строки. Немногословный поэт как будто становится еще более лаконичным. Хорошо почувствовав свои творческие возможности, Пысин жаждет большего. Но главную причину личного поэтического тихоходства пока он видит в мелкотемьи, а не в поверхностном отображении всего прожитого. Тревожит его по-прежнему мысль: он где-то отстает от того нового, что неутомимо выдвигает сама жизнь. Подталкивали к этой мысли, наверное, и журналистская настойчивость, и заинтересованность. Так называемая ловля горячего факта всегда (очень воодушевляет журналиста, но не всегда помогает поэту. Путь к пониманию этой истины лежит через неудачи, которых каждый из нас стремится избегать. Подозреваю, что то время ощущалось совсем не легким для поэта. Но оно было уже иным и для всей страны, не только для него самого. В этот период как раз и случилось наше «знакомство». К тому моменту мы ни разу не встречались с Алексеем Васильевичем, я только читал его стихи. Многое мне в них нравилось, хотя тогда я еще слабовато разбирался в хитростях и мудростях поэзии. Но о знакомстве с поэтом говорить имею полное право. Объясню почему.
Тогда, в 1962 году, я начал работать в Столбцовской районной газете «Голас селянина». В маленькой местной типографии еще не было своего линотипа. Заиметь новую технику печатного набора было в то время не так и просто. Вся наборная техника попадала в районы после того, как отслужила свое в Областных типографиях. Газету по старинке набирали вручную. Кассы со шрифтом скромно ютились у темноватых стен старых неуютных помещений. Неутомимые женщины-наборщицы ловко, по буковке составляли строчки наших корреспонденций и репортажей.
На меня, человека нового, они сразу же набросились с вопросами. По робости своей я отвечал неохотно. Но они уже и без этого знали, что родом я из-под Рубежевич, что пишу стихи. Все, всех и всюду знают женщины. Удивить их чем-то сложно. Даже если бы я был известным поэтом вряд ли впечатлил столбцовских наборщиц, потому что у них был свой наивысший авторитет — земляк Якуб Колас. Так что о поэтическом призвании лучше было промолчать. Но они сами начали именно с поэзии. Одна сразу и вспомнила:
— А у нас здесь и до вас были поэты. Пысина Алексея знаете?
— Ну как же, по стихам даже очень хорошо знаю, — похвастался я,
Я на самом деле читал, и даже совсем недавно, сборник «Наш дзень». Тогда перечитывал почти все, что появлялось в Островской сельской библиотеке, которой заведовала младшая сестра моей мамы Ванда. Только стихи, и больше ничего мне не было известно об авторе. И вот от наших женщин я узнаю, что поэт родился на Могилевщине, прошел всю войну и даже что он—ровесник моей мамы, родился в 1920 году. А в Столбцах Пысин очутился в начале пятидесятых. Тогда территория района была разделена на зоны действия нескольких машинно-тракторных станций. При каждой из них создавались политотделы, у которых были печатные органы — многотиражки. Ответственным секретарем Сверженьской (это те же самые Столбцы) многотиражки «Уперад да камунізму» был утвержден Алексей Пысин. Его стихов в разговоре с наборщицами мы не касались, но о поэте я узнал многое. Узнал, что Алеша (именно так называли его женщины) по своей натуре человек замкнутый, тихий и несуетливый, редко можно увидеть улыбку на его лице. Но отметили мои собеседницы еще и то, что он добрый, праведный, душевный. Плохого о Пысине я не услышал ни от них, ни от кого-либо другого позже. Запомнилась деталь, которую подметили внимательные и разговорчивые женщины:
— Чуб у него такой непослушный был, волосы совсем не ложились, так он их все время поправлял, но не расческой, а рукой, пятерней. И глаза у него какие-то особенные были…
Женщина так и не смогла объяснить мне, какими все-таки были эти глаза. Но потом я понял, что она, в первую очередь, говорила о доброте. Пысина вообще было сложно «очертить» словами. Хотя говорили мы о нем тогда много. Так что я, пожалуй, могу утверждать, что благодаря той встрече был знаком с поэтом, хотя мы ни разу с ним до этого не виделись. А уже потом, когда мы знакомились по-настоящему и пожимали друг другу руки, я сразу обратил внимание на его чуб. Да, был он наподдающийся, наборщица не ошиблась.
Мне кажется, что еще одно возвращение в войну, уже через собственные стихи, было очень тяжелым и болезненным для Алексея Пысина потому, что надо было снова пройти через тот ад, который был уже однажды пройден, измерить его теми самыми шагами испытаний, кровью и потерями, искренне веруя не только в победу, но и в побратимство мертвых и живых. В выстраданной и искренней исповеди поэта звучит и боль о давно утраченном, и тревога за то, что происходит в настоящем, что случится в будущем.
Помню, как сразу же после той нашей беседы в типографии я направился: в районную библиотеку и взял перечитать книгу Пысина «Сіні ранак». Перелистывая страницы, я неожиданно остановился на стихотворении «Наборшчыцы». Его, потом мы читали уже вместе с нашими наборщицами:
Я читал, а женщины слушали, затаив дыхание. И вот дошло до концовки:’
И заискрились глаза у той, самой разговорчивой:
— Ей-богу, так и было!.. Это же о нас. Ах, Алеша…
То, что это не придумано, было понятно и мне. Когда мы уже были с Алексеем Васильевичем основательно знакомы, я рассказал ему про этот случай. Но он только загадочно улыбнулся и промолчал. Мне было этого достаточно. Я тогда уже знал, что люди могут отвечать на вопросы и молчанием. И часто это Может быть убедительнее многих ответов. Вообще, как я заметил, все свое прошлое он тревожил с осторожностью. Возможно, оставляя его сугубо для стихов. А столбцовский период жизни он совсем умалчивал. Правда, иногда спрашивал, знаю ли я такого-то и такого-то. Но даже если я отвечал утвердительно, дальше разговор не шел. Видимо, не умел я тогда читать его молчание. Не знал я и того, что все стихи из первых двух книг его не удовлетворяли. Алексей Пысин настойчиво искал выход не только из замкнутого тематического круга в поэзии, но и неустанно нащупывал новые способы поэтического самораскрытия, обращая особое внимание на конструкцию художественного образа, стараясь не нарушить связь внутреннего с внешним. Это не так и просто: ощутить внутри связующую нить со всем, что тебе преподносит жизнь. Очень сложным бывает то, что происходит вокруг нас; но ещё труднее осмыслить то, что происходит внутри нас, в пределах той самой живой души. Настоящие художники пытаются разобраться в этом. Вот и он, Алексей Пысин, как мне кажется, был из тех самых творческих поисковиков. Несогласие с собой, с которого и начались его главные творческие открытия, поэт объясняет следующим образом: «Несколько послевоенных лёт белорусская поэзия славила главным образом строителей, доярок, трактористов, возведение гидроэлектростанций.
Тон задавали старшие поэты, мы, кто помоложе, следовали за ними. О человеке, который прошел войну, о его душе многие будто забыли.
Считаю, что тема войны в современной белорусской поэзии освещается слабее, чем в прозе. Это можно, видимо, объяснить особенностью жанра. А может, и тем, что непосредственно в боях было меньше поэтов, чем прозаиков». Трудно спорить с поэтом-фронтовиком, Но, может быть, дело не только в этом, а и в том внутреннем мире человека, о котором мы говорили немного выше.
Возможно, к военной теме и ее глубинному осмыслению поэт Алексей Пысин пришел бы значительно раньше, чем эго случилось. Но у него еще не было того творческого опыта, который, скажем, был уже у многих русских поэтов. У тех же Александра Твардовского, Константина Симонова, Алексея Суркова, Александра Межирова, Семена Гудзенко… В войну и сразу после войны Пысин как поэт только начинался.
«В начале шестидесятых Пысин как поэт родился заново,— отметил Анатоль Велюгин.— Это было «третьей попыткой», как в спорте. Здесь сказался и запас жизненных впечатлений, и нетронутость, чистота чувства, и сама культура чувства, без которой в поэзии нельзя достичь успеха даже при виртуозной версификации внешней культуры стиха». Это радовало читателей и удивляло критиков: в литературу пришел не новый автор, а уже знакомый поэт. Но в своем новом пришествии смог раскрыться так, как позволено Богом настоящему талантливому лирику — ярко, убедительно и неповторимо. Свое отставание и запоздание в стихах поэт отразил такими строчками:
Уже не из опыта, а из тревожной и напряженной, как давление крови, строки начинаешь чувствовать и длину, и весомость, и важность каждой минуты, секунды, прожитой в момент наивысшего напряжения воли и нервов, когда на чашу весов кладутся человеческая жизнь и судьба. Вероятно, мгновения боя и атаки надо измерять совсем не теми часами и циферблатом, которыми мы измеряем обычное время. И это чрезвычайное состояние требует чрезвычайного, необычного звучания стиха. Попробуем прислушаться к голосу поэта. Обратимся к его автобиографии: «Братские могилы. Обелиски. Опаленные плацдармы. Тени недонесенных штыков. Щемящая боль, печаль по утраченным друзьям. Война, которая стала в нашей жизни наивысшим испытанием человеческих возможностей, в полной мере определила морально-этические нормы и требования поэтического слова. В бой не брали холостых ; патронов. Разноцветные вспышки фронтовых ракет были нужны для боевых сигналов. Солдатская правота — правота современности. Правота дружбы и любви, тревог и мечтаний, высоких идеалов. Правота размышлений о вечных категориях. Каждое явление в жизни имеет три измерения: прошлое, настоящее, будущее».
Заметим, как сурово и подчеркнуто звучит в этих признаниях фронтовика слово «правота». Она, правота, у Пысина имеет и свой цвет, и свои оттенки, и свой вес. Правота для поэта – совсем не абстрактное понятие. Она для него и есть та самая шкала измерения, где все прожитое и пройденное, пульсирует чувствительными точками секунд. И все это засвидетельствовано самой войной. Она явилась главным поверяющим в его судьбе.
Гвардии рядовой пяти фронтов (он принимал участие в боях на Западном, Калининском, Ленинградском, 1-м и 2-м Прибалтийских фронтах), начав свой боевой путь под Белостоком, прошел настоящую «поверку пулями», был дважды раненым. Чувствовал себя не только бойцом, но и связным, который соединяет проводом человечности горячие «меридианы» сражений, а заодно соединяет в одно целое и само время. Подтверждение этому мы находим в стихотворении, которое дало название одной из его книг — «Мае мерыдыяны»:
Сегодня мне кажется, что еще одно возвращение в войну, уже через собственные стихи, было очень тяжелым и болезненным для Алексея Пысина потому, что надо было снова пройти через весь тот ад, который был уже однажды пройден, измерить его теми самыми шагами испытаний, кровью и потерями, искренне веруя не только в победу, но и в побратимство мертвых и живых. В выстраданной и искренней исповеди поэта звучит и боль о давно утраченном, и тревога за то, что происходит в настоящем, что случится в будущем. А в обращении к мертвым и живым, основываясь на своем, личном, поэт размышляет о том общечеловеческом, что всегда связывает и роднит людей:
Вот она, еще одна нить поэтической связи — вечная, надежная связь между живыми и мертвыми. Для бывшего фронтовика она особенна важна. Жизнь утверждает, что связь эта — не придумка, она действительно существует. Провод ее невидимый, но разорвать его не способны никакие ни земные, ни потусторонние силы.
Алесь Пысин был поэтом, слишком уж своим, белорусским, а потому трудно поддавался переводу, даже на близкие языки. Я читал многие переводы его стихов на русский и не находил там той прелести, которая брала за душу в оригинале. Что-то колоритное, родное сразу терялось, может быть, по вине переводчиков. Очень трепетно относился поэт к дорогой ему с детства матчынай мове, к близкому сердцу Могилевскому говору. И в стихах, обращенных к дочери, желал одного:
В 1974 году в Беларуси проходили Дни литовской культуры и литературы. Мы с Владимиром Павловым сопровождали тогда делегацию литовских друзей в поездке по Могилевщине. Алексей Пысин в том же году возглавил областное отделение Союза писателей БССР. Среди встречающих в Могилеве мы увидели и его. Павлов уже хорошо знал поэта, а я только с ним знакомился. Покорил меня Пысин своей простотой, крестьянской открытостью. За молчаливостью, как отметил я себе, таилось что-то глубоко внутреннее, видимо, суровое, выстраданное. Скуп был поэт на смех и улыбку. Юмор, как мне показалось, он тоже воспринимал холодно и равнодушно. Поэтому никогда не писал юмористических стихов. Душу имел мягкую, тихую, лирическую. Об этом можно было судить и по его стихам. А когда мы навещали памятники боевой славы, замечал я не раз, как он, отворачиваясь, утирает слезы. Это впечатляло больше, чем какие-то дежурные восклицания многих штатных глашатаев.
Та неделя на Могилевщине была плотно насыщена разными мероприятиями, приемами, выступлениями и знакомствами. Отвлечься и побеседовать в узком писательском кругу просто не было времени. И все же одно окошко в нашей насыщенной программе нашлось, и Пысин пригласил нас с Владимиром Павловым домой. Признаюсь, я не любитель хождений по чужим квартирам, где приходится нарушать чей-то семейный покой, создавать людям лишние неудобства. Но тут довелось уважить старшего коллегу. Тем более что семья поэта в это время отсутствовала. Вот такой дружной тройкой или, лучше сказать, звеном и уселись мы за гостеприимный стол хозяина. А он накрыл его, как понял я, заранее. Видимо, еще с утра, добавив хлопот жене. Стол был густо уставлен закусками, появилась и пляшка горькой, и две рюмки возле нее. Как пояснил хозяин, он совсем не против чарки, но вот теперь завязал, потому что принимает какие-то таблетки. Алексей Васильевич удивил меня, скорее, не своим гостеприимством, а подчеркнутой крестьянской простотой, заземленностью. Супу себе он налил в желтую глиняную тарелку и хлебал его деревянной расписной ложкой. Все это напомнило мне сразу мое хуторское детство у дедушки. Поднимая чарку за хозяина и заочно за его семью, мы вели разговор сугубо творческий, о том, что больше всего волновало каждого. Время нас не торопило, Да и как обойти вниманием то, чем ты живешь, что тебя больше всего волнует. Говорили о литературе, о поэзии, спорили даже, А как же иначе?
Я знал тогда и сегодня знаю: чувствовал себя Алексей Пысин в отечественной литературе как на войне,— всегда на переднем крае. А потому, принимал все близко к сердцу, часто не соглашался, но тем не менее то, что он отстаивал и хотел в лучшую сторону изменить, к сожалению, часто оставалось неизменным. И когда очутился в ранге пусть и небольшого чиновника, страдал еще больше, часто разводил руками: хочу, мол, пробую, но что я сделаю, если никто не желает слушать.
У него были непростые отношения с местными властями. Тихий и неприметней на первый взгляд, Пысин на самом деле был человеком беспокойным и задиристо-неуступчивым. Поэт-фронтовик, который не однажды смотрел смерти в глаза, перед лицом непробиваемых чинуш смело резал правду-матку, отстаивал то, в чем сам был убежден. Свое, наболевшее, он не боялся озвучить в любой аудитории. Мы потом часто выступали вместе, и я был свидетелем всего этого. Его слушали внимательно, иногда даже удивляясь такой открытости и смелости.
Мы тогда надолго засиделись в квартире Алексея Васильевича. И теперь, через много лет после той встречи, мне кажется, что я вышел откуда совсем другим человеком. Это в каком-то смысле стало даже уроком для меня — уроком серьезности. Не было с его стороны никаких нравоучений и наставлений, но во всем, чем он с нами откровенно делился, виделось мне столько поучительного, что хотелось это все вслед за ним записывать. Как бы оно потом пригодилось в жизни!
Качества правдолюба и правдоруба Пысина высоко ценил и другой поэт, тоже боец за все справедливое Пимен Панченко. В его дневнике я найду запись, где Пимен Емельянович, как будто удивляясь, почему у нас чиновничество не любит поэзию, вспоминает Алексея Пысина. Именно из-за этой нелюбви, утверждает он, так и не был в полной мере оценен поэт необычного таланта Пысин. Хотя улавливается в этой записи и еще один перестраховщики и завистники от литературы?
Да, о нем не писали развернутых, монографий. Даже как-то старались не замечать все его самое лучшее. Но как будто взорвал эту стену молчания яркий и требовательный, критик, также фронтовик, Рыгор Березкин. В предисловии к двухтомник поэта, анализируя творческие возможности и достижения автора, Березкин отметит. «Одухотворенное и емкое слово Пысина стремится понять бытие и передать его обобщенные, почти до символа возвышенные черты. Едва не каждая физическая подробность становится под пером поэта явлением души, событием значительной важности для себя и для других». Справедливо определяет Березкин и рассуждения Пысина о вечном как «трепетный душевный опыт» и «освоенную переживанием, перевоплощенную в эмоциональный образ жизненную диалектику». После этого, конечно, говорить о незамеченности поэта как будто не пристало…
Алексея Пысина цитируют и сегодня. Вспомню только несколько примеров его хрестоматийных строк:
♦
*
*
*
Или вот это, которое само поется, отдается горячей легкостью в груди:
Время шло, и когда я снова приехал в Могилев, встретил его каким-то совсем мрачным, задумчивым, с тяжелой тенью усталости на лице. Видимо, переживал еще недавний случай… Об этом много разговоров было и в Минске. А случилось вот что. В то время существовало при Союзе писателей Бюро пропаганды литературы, и поэтические командировки или, как их еще шуточно называли, «хождение в народ» были и для авторов, и для их читателей делом привычным. Поэты выступали по приглашению в самых разных читательских аудиториях. Тем вечером Алексей Пысин и его талантливая спутница Евгения Янищиц возвращались с последнего выступления в рабочем общежитии. Возле гостиницы распрощались до завтра. А уже утром Алексей Васильевич узнал, что улыбчивая и неугомонная Женечка очутилась в больнице. У самого входа в гостиницу, перебегая улицу, она угодила под машину. И надо же — под колеса скорой помощи.
Какой-то мифический сюжет. Поэтессу лечили и выхаживали те же самые люди, которые были не то что свидетелями, а даже участниками и виновниками происшествия. Алексей Васильевич по-отцовски глубоко переживал случившееся, можно сказать, не отходил от кровати пострадавшей. Особым вниманием окружили Евгению врачи, ухаживали за ней, как за своей дочерью. Она отвечала стихами. Каждый день в палате начинался и заканчивался стихами, в основном шуточными — о себе и эскулапах. Больная медленно шла на поправку.
Не скажу, что тот неприятный случай каким-то образом умалчивался, но о нем даже в литературной среде говорилось мало. Насколько мне известно, не очень любила вспоминать об этом и сама поэтесса. Будто догадывалась, что жизнь готовит ей еще не такие испытания… Но Алексей Пысин тем не менее воспринял все как сугубо личное несчастье. Теперь это чувствовалось и в нашем с ними разговоре. И словно оправдываясь, он сказал: «Лучше б я тогда провел ее до самого номера. Пусть бы что хотели говорили».
Обязанность поэта быть в ответе за весь этот мир. Может быть, и громко сказано. Кто обяжет поэта к чему-то, кроме него самого? Но творчество Алексея Пысина убеждает нас в том, что интересовало его буквально все, что происходило не только рядом, но и во всей Вселенной. И поэтому чужая боль всегда воспринималась им как своя. Надо понимать, что пысинская проникновенность вместе с его вдумчивой рассудительностью всегда были направлены на случаи не только трагического и безвыходного, которым изобилует война; ставшая частью жизни, — поэт всегда стремится сосредоточиться на самочувствии и внутреннем состоянии человека в момент наивысшего испытания, до глубины прочувствовать не только боль, ужас и страх, но на лету уловить мысль. Но война все-таки была самым важным… Напомню, что возвращение на поле боя для Пысина— не только воспоминания ветерана, не только далекое эхо, а еще и дыхание фронтов, неугасающие битвы, настоящие военные дороги, осторожные шаги через минные поля, потери друзей и жажда победы. Вот он-то видит ту неуловимую грань между жизнью и смертью…
Друзья, что навсегда остались там, уже никогда не расскажут нам о своем больном, о своем самом главном. Но поэт ясно чувствовал ответственность и перед сержантом Игнатьевым, и перед сотнями других бойцов, многие из которых останутся навсегда под общим именем «неизвестный солдат». А война преследовала и догоняла фронтовиков… В 1969 году трагически погиб поэт, бывший партизан Янка Непачалович. Не умер — погиб. Преступная пуля настигла не в лицо, а в спину. В спину редко стреляют и на войне, а это было хорошее мирное время… Пысин откликнулся на эту смерть стихотворением:
«Ахвярнае жыццё» обязывает поэта быть внимательным ко всему, что творится не только в мире, но и в душе человека. Настоящая жизнь не терпит ни самовозвышенности, ни самолюбования. Предостерегая человека от всего злого и нечеловеческого, Алексей Пысин советует ему представить себя в том облике, в котором ему «быць не выпала»:
В другом стихотворении поэт сожалеет:
Легко понять поэта, которому «стрэльба» нужна только для того, чтобы салютовать всему живому, а может быть, и вспугнуть тех, кто замахивается на всё живое. А стрелять в кого-то хватит, на войне уже вдоволь настрелялись.
В апреле 1981 года неделю мы провели с Алексеем Пысиным в Чашниках. Была эта командировка от того самого Бюро пропаганды Союза писателей. Мы каждый день выступали перед тружениками районе, а заодно я обкатывал свои новые «Жигули». Бензина не жалели, бак наш иногда наполняли на колхозных заправках. Я был молод, любил быструю езду и в любую дорогу ехал охотно. Кроме Алексея Васильевича, в нашей команде были еще два Алеся Ставер да Рыбак. Скучать не приходилось. В райцентре задерживались мало, старались охватить дальние уголки района, там и слушают тебя охотнее и впечатлений больше.
При живом классике мы, его младшие коллеги, держались более уверенно. В дороге и открывались один другому легче. Что я подметил сразу: в разных аудиториях Алексей Пысин был разным. Он, как и в поэзии, нигде не повторялся, в отличие от нас. Казалось бы, нечего бояться: в каждом новом месте другие люди, того, что ты рассказывал до этого, никто не слышал. Но у Пысина было свое правило: ни в коем случае нигде не повторяться. А читать свои стихи неумел. Когда начинал их читать, голос его становился глухим и монотонным. И мне он напоминал ученика, который плохо выучил свой урок. Другому б чтецу дал Бог такой силы стих, публика устала бы от оваций. Иногда у меня было желание подскочить, выхватить из его рук книгу и читать, читать, чтоб зал замирал от восторга. Но его слушали. У него в запасе было столько прожитого и памятного, что хоть всю жизнь рассказывай — всего не расскажешь.
В районной гостинице было тесно. Вчетвером мы ютились в одной небольшой комнате. Уставшие за день, еще долго делились впечатлениями, а потом быстро засыпали. Он поднимался раньше всех, еще до гимна, которым начинало свою трансляцию радио, и шел прогуляться, не беспокоя нас. Но в один из дней вернулся возбужденный, разгневанный, поднял всех на ноги. Оказывается, вывел из себя поэта истопник, который пытался утопить котят, недавно рожденных гостиничной кошкой. Не такой был Алексей Пысин человек, чтобы пройти равнодушно мимо творящегося зла. Тут же сел за стол и начал писать письмо в районную газету, а заодно — и в «Звязду». Все четверо мы подписались под письмом и отвезли в редакцию.
В дороге поэт иногда делился своими замыслами. Признавался, что в последнее время пишет мало, да и пишется ему все тяжелее. И улыбнулся, вспомнил, обращаясь ко мне: «Одно стихотворение подарила мне твоя пуща. Тронули меня за живое белые березки в Дзержинове». Стихотворение я потом отыскал в последней его книге «Палёт», которую Пысин, к счастью, успел подержать в руках. Было это вскоре после нашей поездки, в 1982 году. Березки те, что росли из колодца, из погреба, из крыши гумна, теперь забелели в его строчках:
26 августа 1982 года я поднимался по лестнице на второй этаж Дома литераторов. И тут услышал печальную весть: «Умер в больнице Пысин!» Слеза сама побежала по щеке. А через несколько минут уже другой голос: «Живой, живой Пысин… Спасли… Была клиническая смерть». Слеза ошибается редко. Я направился в кабинет, откуда послышался голос. А там снова зазвенел телефон. На этот раз звонок из Могилева поставил во всем точку: «Поэт умер». И в памяти моей сразу ожили слова мальчишки из его стихотворения: «Жывы ён… жывы… Жывы ў табе».
Алексей Пысин скромно и тихо шел по земле, а рядом, возвышаясь, шагала его мужественная, но такая тихая, как и он сам, всем понятная его поэзия. Ее замечали и склоняли перед ней головы, потому что понимали, что светит «высокая праўда мільярдам сваіх кілават». Поэзия его продолжает шагать вместе с нами, и хочется надеяться, что свет ее с годами будет разгораться только ярче.